ПензаТренд

KON

КУЛЬТУРА ПЕНЗЫ

I Музыкально-поэтический фестиваль

Вечер Алексея Александрова

Вечер "На Энцелад!"

 Встреча "Время верлибра"

Творческий вечер Марии Сакович

Вечер "В начале было слово"

Встреча "Абсурд. Логика алогизма"

Вера Дорошина "Слова на ветру"

СПОРТ ПЕНЗЫ

РЕКЛАМА

Волны житейского моря. Роман. Часть II. Точки отсчёта

Лидия ТЕРЁХИНА

© Л. И. Терёхина, 2005

 

 

Часть II

ТОЧКИ ОТСЧЁТА

 

«Если наши дела и мысли не продолжат дети и ученики наши,

будем мы подобны пустоцвету: отцветем красиво,

но не дадим плодов – и не будет у нас будущего,

а останется только память недолгая –

доколе живы будут свидетели цветения».

А. Д. Из дневника

 

Не вижу необходимости выдумывать какие-то сюжетные ходы, потому что в жизни происходит всё обыденно и просто. Изо дня в день. По всей Землице-матушке.

Пути человеческие то пролегают над страшными пропастями, то воспаряют в горние высоты, то рушатся под ногами камнепадами. По цветущему полю ходит человек и по трясине зыблющейся, по текучим барханам под зноищем адовым и по застывшим в безветрии снежным равнинам. Миг – и взвихриваются снега, и не различить уже земли и неба, и близится гибель. Ан, очнёшься в яблоневом белом саду от соловьиных рулад, и на медово-розовой заре наобещает тебе кукушка жизнь вечную…

Вот человек умер. Обыкновенно умер, в больнице. Не застрелили, не задавили, не распяли. Просто сердце не выдержало весёленькой нашей действительности, и через него прошла трещина.

Человек этот в земной жизни был мужем приятельницы моей Веры Андреевны Кузьминой. Знакомы мы с ней с ранней юности, даже подругами почитались. Да каждый раз разводила нас жизнь по разным дорожкам, и пересекались они в зрелые наши годы не часто. И вот теперь, когда Вера, можно сказать, в мой вдовий статус перешла, мы сблизились снова. Не так, как в молодые годы, однако видеться стали частенько. Насколько возможно, я старалась сгладить её одиночество.

После похорон мужа Вера Андреевна приступила к его святая святых – архиву. Да и чем ещё можно было ей приглушить безысходную тоску в ставшие такими пустыми и долгими вечера?! Бумаги мужа хранились в высоком и ёмком шкафу, без особых премудростей, но прочно сделанном безвестным столяром-краснодеревщиком, пожалуй, больше сотни лет назад. На самой нижней полке обнаружила она несколько пачек писем, аккуратно перевязанных зелёной шёлковой тесьмой.

Развязав одну из них, она взяла лежавший сверху вылинявший голубенький конверт и прочитала адрес: «Воронежская область, станция Латная… Даршину Николаю Киприановичу».

– Дяде Коле письмо, – говорит. – От кого, интересно? Вместо адреса отправителя только буковки стоят К. П. Г.  Инициалы, наверно…

Я плечами пожала: откуда мне знать!?

 А она своё:

– Прочитать или не надо? Неудобно как-то читать, – чужое всё-таки письмо…

– Дело, – говорю ей, – конечно, хозяйское, но брось ты деликатничать. Дядя Коля твой давно помер, и этот К. П. Г., наверно, тоже. Или эта. Читаем же мы письма всяких великих людей! И ничего, даже познавательно и поучительно.

– Да, – согласилась Вера. – Выбрасывать, не прочитав, жалко. Но я не могу. Страшно мне в эти письма углубляться, чужую жизнь переживать.

Осторожно двумя пальцами вытянула из конверта одинарный в мелкую клеточку листочек и засунула обратно.

 

Читала Вера эти письма всю зиму и не раз пыталась уверить меня, что из затёртых конвертов, зачитанных треугольников, с пожелтевших от времени документов дышит на неё оставшаяся в истекшем столетии жизнь. Там по-прежнему служат, работают, преодолевают напор обыденности, любят и ненавидят, радуются и страдают близкие нам и незнакомые люди. Они находятся в иных обстоятельствах. Обстоятельства создают колорит, или среду их жизни, оказавшейся спресованной в этих пачках письменных свидетельств. Наши вечерние «посиделки» заполнились её рассказами.

Она начала записывать заинтересовавшие её сведения, понравившиеся фразы, уточнять места и даты описываемых событий. Пыталась проникнуть в их суть. Попутно вспоминались случаи, происходившие на её памяти, додумывались собственные мысли. И в ней не осталось первоначального чувства неловкости от проникновения в чужую частную переписку. А простое любопытство вылилось в мощное чувство восхищения  людьми, писавшим эти письма. И острое боление за Россию,  судьбу страны нашей, захлестнуло её.  

Мы много раз рассматривали старые фотоальбомы в кожаных и плюшевых переплётах с вытесненными, некогда золотыми  и серебряными, но пообсыпавшимися вензелями. И всякий раз казалось: вот-вот оживут, выплывут из путины лет красивые, строгие, улыбчивые лица даршинских предков, вот спрыгнет с прибрежного камушка в реку белобрысый худенький мальчик, прищурившийся от солнца, и оно, солнце, радугой заиграет в распахнувшемся веере брызг.

Вот-вот…

 

* * *

1912 года мая четвёртого дня Киприан Семёнович Даршин купил у крестьянки Перепёлкиной А. Ф. имение в городе Воронеже в Дворянской части 3-го квартала под № 38. Заплатил четыре тысячи семьсот пятьдесят рублей.

Имение заключалось в деревянном доме, обмазанном глиной и побелённом на хохлацкий манер, дощатом сарайчике и месте, коего было в длину по Поднабережной улице и от горы по десять сажен. Купчую заверили в конторе нотариуса Болдырева, и значилась она по реестру за номером 4197.

Киприан Семёнович состоял в крестьянском сословии, хотя, кроме как в детстве, не испытал деревенского труда. Его, младшего из четырех сыновей, Семён Петров Даршин с тринадцати годков, сразу после церковно-приходской школы, отправил из нищих степных своих Губарей на отходный промысел в город.

Оженив старших, он двум выделил долю. Одному слепили саманную хатку. Другой ушёл в примаки к вдовой солдатке и забрал жеребую кобылу. Третий остался хозяйствовать на отцовском подворье. Киприану выделять было нечего.

– Пускай попытает счастья в людях, – решил отец.

Поначалу помыкал Киприан горя-голоду. Однако природная сметка да недюжинное здоровье выправили линию судьбы. А может, судьба сама уготовала ему иную участь.

Взяли парнишку в Управление железных дорог. Несколько лет пробегал рассыльным, пока не подоспело из родной Тюковской волости удостоверение, что подлежит он, Киприан Семёнович Даршин, призыву к отбытию воинской повинности.

Приписали рослого парня к Семёновскому полку. Военных рисков испытать не довелось, однако служба, да ещё на виду императорского двора – не мёд: муштра с подъёма до отбоя – сплошные артикулы да маршировки.

Четыре года как один день канули – и снова в Воронеж. Взяли Киприана в прежнее ведомство уже кондуктором. Начал разъезжать по участку Воронеж – Лиски.
У кондукторов, ясное дело, кроме оклада штатного, всегда неучтённый доход имеется: то «зайчишку» пошкуришь, то подвезёшь безбилетного пассажира. А поскольку не водилось за Киприаном пристрастия к вину или, скажем, картишкам, вскоре ни много ни мало, а счётец в банке завелся.

Тятя, Семён Петрович, иззаботился оженить меньшого сына. В письмах остерегал, как бы не окрутила его в городе какая непутящая. Советовал брать жену из деревенских.

Да и сам Киприан дозрел до женитьбы: и семью теперь прокормить по средствам, и года подпирают. По крестьянской своей натуре считал, что жену выбирать – все одно что коня покупать. Одно дело себя потешить, иное дело – семья! Перебирал в памяти губарёвских девок, оглядывал городских. Однако последних и сам опасался, а деревенские не ложились на душу. Об одной только вспоминал с затаённой улыбкой.

Было это четыре года назад, когда он, бравый унтер-офицер, со службы вернулся и родителей проведать заехал. От Новохопёрска на перекладных до Станичной слободы добрался, а оттуда до Губарей – на своих двоих.

Дело привычное, шёл легко, ноги сами несли. Кругом благодать, степь привольная! Дорога меж ковылей вьётся, над дорогой коршун крылья распластал – следил сверху, что на земле делается. А на земле заканчивалось жнитво. Окрест, у деревень и хуторов, копошились люди, колыхались возы, внахлёст навитые снопами – свозились на гумна последние суслоны жита.

Когда проходил Киприан мимо ближнего к Губарям хутора, встретилась ему молоденькая казачка. Такую и девкой назвать язык не повернётся – так, девчонка! Однако бойка оказалась.

– Здравствуйте вам, – говорит.

Он перед ней стал, как Вакула-кузнец перед Оксаной, слова нужного не найдёт. Еле «здравствуйте» выговорил.

А пигалица та снизу ему в глаза глянула – насмешливо так, вот-вот прыснет смехом. И мимо него лёгонькой своей походочкой прошмыгнула.

«Эвон, казачка! – подумал тогда. – Казаки нашего брата не слишком жалуют. Все «кацап» да «кацап» бранятся». Интересно б узнать, насмешница та, наверно, давно уж замуж вышла. Нянькается, поди, на мужнином хуторе с дитём, – Киприан усмехнулся. – Может, и бойкость свою порастеряла – смотря какой муж достался, в какую семью попала. А может, ещё и не усватали её, ведь совсем молоденькая была при той встрече…»

 

Утром Киприан подал рапорт и вскоре получил отпуск. А ещё через пару деньков налегке, с одним кожаным баулом, шагал он по знакомой дороге к родным своим Губарям.

Отец дремал на брёвнышке около входа в избу, разомлев от полуденного зноя.

«Совсем старый стал тятя, – мелькнуло в голове Киприана. – А брат со своими, наверно, в поле». Остановившись посреди двора, он огляделся. Здесь всё было прибрано, даже по жиденькой выгоревшей уже муравке явно недавно прошлись метлой. В дальнем углу, около осевшего плетня, обросшая крапивой, по-прежнему топорщилась памятная Киприану с малолетства телега с поломанным передком.

Он подошел к ней поближе. В крапиве всполошилась курица. Присев на корточки, попытался разглядеть меж неопушёнными понизу листьями сизыми крапивными стеблями не свила ли там квочка гнездо. Гнезда не было видно, а под телегой сладко спала на старенькой кацавейке девчушка лет четырёх. «Племянница. Под присмотром деда оставили, – решил Киприан. – Когда в последний раз был тут, невестка как раз на сносях ходила». Потихоньку поднялся, стараясь не разбудить девочку, отошёл к избе. Вспомнился случай с телегой.

Семи лет взял его отец на покос в Широкую балку. Перед спуском к летней запруде сам он спрыгнул с телеги, чтобы под уздцы свести вниз молодую пугливую Звёздочку. Киприан сидел на грядке телеги, болтая ногами, и не заметил, как проскользнула его ступня между спицами заднего колеса. Заорал он от боли истошно. Лошадь, испугавшись крика, на самом крутом склоне осадила назад, почти на круп села. Телега тоже назад дёрнулась, освободив ногу. От рывка его вытряхнуло на обочину. Оглобли выскочили из сыромятных гужей, телега, завалив Звёздочку, порвала постромки и, освободившись, со всего маху ухнула под запруду.

Чудом увернувшийся отец успел схватить за узду перепуганную, с выпученными глазами, кобылку. Уговаривая её, умело обхаживая и окорачивая повод, он спускался с ней к плотине. Киприан поднялся на ноги и, поначалу с испугу не чувствуя боли, побежал следом. Болеть и опухать голень начала позже.

Пройдя по росе несколько ходок, отец принёс из родника водицы и, намочив рушничок, в который мать завернула дома нехитрый их обед, приложил к полымем горевшей ноге. Холод утишил боль, и так, обмакивая полотенце в конское ведро с водой и остужая им жар, Киприан дотерпел до вечера.

Вечером подняли телегу. Передок её оказался безнадёжно раздробленным. Толстый железный шкворень, крепивший его на оси, погнулся. Деревянные колеса, обшитые железными ободьями, рассыпались. Волоком дотащили разбитую колымагу до даршинского подворья, привязав к задку соседской телеги, на которой восседал с обмотанной рушником ногой пострадавший белоголовый Янька. Телегу поставили возле плетня, подкатив под передок толстый чурбан – комель опалённой молнией ветлы, нависавшей над камышовой крышей избы не одно десятилетие. Ветлу эту отец и старшие братья распиливали по частям целую неделю. Сначала опилили толстые верхние ветви, потом свалили по отдельности каждый из трёх ответвившихся от комля стволов и, наконец, сам комель, оставив полуметровый пенёк. Он долго ещё пускал молодые побеги, но набрать силу им не давали козы и ребятишки, которые обламывали на хлысты и пики.
Поначалу разбитую телегу надеялись починить – авось дойдут руки! – да, видно, некогда было, или боялись не справиться…

Сам же виновник крушения ходил по деревне, гордо прихрамывая, с удовольствием задирал штанину, показывая всем желающим здоровенную ссадину и сперва красно-фиолетовый, потом синий и зеленоватый кровоподтёк, – до тех пор, пока от них не осталось и следа.

Киприан осторожно присел на краешек бревна подле отца, но тот, почуяв чьё-то присутствие, открыл глаза и с минуту смотрел на сына, не узнавая. Потом зрачки его выцветших с годами, а прежде серо-голубых глаз расширились, взгляд потеплел, лицо дрогнуло улыбкой:

– А-а, приехал! – обрадованно протянул он. – Я уж было думал, помру – не дождусь. Вишь вот, ноги-то отказывают, – Семён  Петрович начал тяжело подниматься с бревна.

Плеснул водицы и, намочив рушничок, в который мать завернула дома нехитрый их обед, приложил к полымем горевшей ноге. Холод утишил боль, и так, обмакивая полотенце в конское ведро с водой и остужая им жар, Киприан дотерпел до вечера.

Вечером подняли телегу. Передок её оказался безнадёжно раздробленным. Толстый железный шкворень, крепивший его на оси, погнулся. Деревянные колеса, обшитые железными ободьями, рассыпались. Волоком дотащили разбитую колымагу до даршинского подворья, привязав к задку соседской телеги, на которой восседал с обмотанной рушником ногой пострадавший белоголовый Янька. Телегу поставили возле плетня, подкатив под передок толстый чурбан – комель опалённой молнией ветлы, нависавшей над камышовой крышей избы не одно десятилетие. Ветлу эту отец и старшие братья распиливали по частям целую неделю. Сначала опилили толстые верхние ветви, потом свалили по отдельности каждый из трёх ответвившихся от комля стволов и, наконец, сам комель, оставив полуметровый пенёк. Он долго ещё пускал молодые побеги, но набрать силу им не давали козы и ребятишки, которые обламывали на хлысты и пики.
Поначалу разбитую телегу надеялись починить – авось дойдут руки! – да, видно, некогда было, или боялись не справиться…

Сам же виновник крушения ходил по деревне, гордо прихрамывая, с удовольствием задирал штанину, показывая всем желающим здоровенную ссадину и сперва красно-фиолетовый, потом синий и зеленоватый кровоподтёк, – до тех пор, пока от них не осталось и следа.

Киприан осторожно присел на краешек бревна подле отца, но тот, почуяв чьё-то присутствие, открыл глаза и с минуту смотрел на сына, не узнавая. Потом зрачки его выцветших с годами, а прежде серо-голубых глаз расширились, взгляд потеплел, лицо дрогнуло улыбкой:

– А-а, приехал! – обрадованно протянул он. – Я уж было думал, помру – не дождусь. Вишь вот, ноги-то отказывают, – Семён  Петрович начал тяжело подниматься с бревна.

– Сиди, тятя, сиди, – прянул к отцу Киприан, одной рукой приобнял старика за плечи, придерживая. – Давай тут погреемся, покалякаем. – Киприану доставляло необъяснимое удовольствие дома произносить такие естественные здесь просторечные слова. Городская «культурность» и чинность спадали с него, и он становился прост и доступен, как очищенное от шелухи подсолнечное семечко.

– Ты, поди-тко, есть хочешь? – спросил отец.

– Нет, не хочу. В Слободе у хохлушки глечик молока в рядах купил, с калачом поел.

– Ну-ну…

Так сидели они, неспешно переговариваясь о самых безыскусных житейских делах: как отсеялись по весне, хорош ли укос в Широкой балке, о городской жизни…

Киприан, как бы между прочим, спросил:

– А что, на Терентьевском хуторе все живы?

Старик искоса глянул на сына и обстоятельно известил:

– Бабу свою Терентий одновась похоронил, а сам с меньшой девкой вдвоём управляется.

Проснулась племянница. Сначала, дичась, выглядывала из-за кустов крапивы: чегой-то ей ждать от этого прежде не виданного гостя? Потом Киприан приманил её, вытащив из баула связку баранок. Вскоре девчонка угнездилась на бревне между ним и дедом, бережно посасывала баранку и время от времени бросала любопытствующие взгляды то на дядю, то на его форменную путейскую бескозырку с блестящей бляхой, повешенную на торчащий из стены костыль, то на пузатый кожаный баул.

– А что, Маришка, папаня скоро приедет? – заговаривал с ней Киприан.

– Приедет, – смутившись, отвечала племянница и начинала усердно колупать большим пальчиком грязной босой ступни бревно.

В сумерках, перед самым стадом, вернулся с покоса брат с женой и подростком-сыном. Братья неловко, по-медвежьи, обнялись. Племяннику Киприан с нарочитой солидностью пожал руку:

– Здорово, здорово, племяш.

Невестка, поздоровавшись, пошла хлопотать по хозяйству. Племянник распряг лошадь, напоил её из колоды водой, отнёс в клуню косы и грабли. Брат стреножил передние лошадиные бабки и, шлёпнув ладонью по крупу, проводил кобылу на луговину за тыном.

Прохладный ветерок начал погуливать над степью.

Ополоснув в большой, вёдер на тридцать, бочке прокалённое солнцем лицо и туловище, брат тоже присел рядом с Киприаном, привалившись спиной к ещё тёплой бревенчатой стене избы.

По двору разнеслось мерное вжиканье – невестка доила корову. Тугие струи то звонко ударяли вперехлёст по стенкам подойника, то – глуше – врезались в пенистую поверхность наполнявшего ведро молока.

– Ты надолго приехал, Яник? – спросил брат.

Киприан на мгновение почувствовал себя маленьким мальчиком – давно уже никто не называл его так ласково! Но, глянув на брата – широкоплечего рослого мужика в белой исподней рубахе – усмехнулся:  и сам он ни в росте, ни в силе не уступит брату, а, пожалуй, ещё и покрепче будет.

– Погляжу. Денёк побездельничаю, потом тебе с сенокосом подсоблю – быстрей управимся, – ответил негромко.
Подошла невестка. Наклонившись к отцу, позвала:

– Тятенька, ужинать пойдём! – и, тронув ладонью плечо мужа, обратилась к деверю:

– Милости просим.

Ели жареную на сале картошку с прошлогодней квашеной капустой, сохранившей белизну и хруст свой в погребце. Там до самого сентября держался потемневший, в лёд превратившийся снег, которым забивали яму по самое  творило в марте. Запивали еду тёплым, слегка шибающим коровьим выменем молоком.

За ужином не разговаривали, пока отец, с хитрецой глянув на городского сына, не сказал, как бы ни к кому не обращаясь:

– Киприян Гликерьей хуторской интересуется…

Брат поперхнулся. Гулко постучал себя в грудь тяжелым, как кувалда, кулаком. Поднял глаза на Киприана.

– Глашка – девка хорошая, жилистая, работящая. Только она тебе до подмышки вряд ли дотянется. Уж больно щупленькая.

Киприан промолчал.

С ужином управились быстро. Вразброд, без всякого чину перекрестили лбы: «Слава Тебе, Господи!»

Племянница вскарабкалась на печь, племянник, поддёрнув портки, шмыгнул на полати и, свесив оттуда патлатую, давно не стриженную голову, сонный уже, разглядывал взрослых.

Ополоснув в судомойной бадейке ложки и сунув в горнушку опустевшую жаровню, невестка тряпицей смахнула со стола в ладонь хлебные крошки.

– Ты, Киприян Семёнович, спать-то на кровати ложись. Теперь клопов не будет, только третьего дни все щели керосином промазала. А допрежь что было – ужасть!  Мы с самим-то на пол от них сбегли, – она засмеялась мягким грудным смехом.

– Нет-нет, – запротестовал Киприан. – Дай мне лучше рядно какое-нибудь старенькое, да вон хоть тятин чапан возьму – я на телеге спать буду. Люблю на звёзды глядеть. В городе их не замечаешь, а начнешь разглядывать – они маленькие, хиленькие, не то, что тут, в степи, – как кондукторские бляхи висят.

Раструсив по телеге охапку сена и расправив наброшенный на него чапан, Киприан повалился навзничь на приготовленное ложе. И едва успел натянуть на себя рядно, как уже спал, глубоко и спокойно дыша.

А звёзды перемигивались в тёмном бездонном небе, как будто подтрунивали над спящим: «Вот, дескать, и верь молодым людям! Говорил, что любит на звёзды смотреть, а сам и не глянул!» Время от времени какая-нибудь из тех, что помоложе и повертлявее, срывалась со своего золотого гвоздика, звонко хохоча, скатывалась по пологому небосклону и падала где-то далеко в степи.

Первый сон отошёл от Киприана на ранней зорьке, когда замычали по деревне коровы, зацокотала копытцами и заблеяла рогатая мелкота, а невестка, звякнув доёнкой, почесываясь и сладко зевая, прошла по двору в коровник на утреннюю дойку. А после того как пастухи собрали по деревне стадо и вывели его за околицу, а бабы коротко, на ходу посудачив, разбрелись к своим печкам готовить еду на день, подступил к Киприану утренний, самый сладкий сон.

Он не слышал, как брат привёл с луга  и запряг лошадь, как проскрипела, царапнув воротный столб, тележная ось. И лишь когда солнце, вынырнув из-за кирпичной трубы, щекотнуло ему ноздри одним из своих нежных ещё лучиков, он, бодрый и свежий, спрыгнул с телеги.

Отец, в посконных портах и серой бумазейной рубахе, стоял в дверном проёме, поджидая, когда изволит проснуться его городской сын.

– Ишь, разморился, вставай, давно уж пора! – добродушно позвал он.

Киприан поплескал себе в лицо остывшей и отстоявшейся за ночь водой из кадки. Отец подал ему утиральник.

– Иди ешь, там щи в загнетке горячие и яйца в золе пошукай.

Позавтракав, Киприан послонялся без дела по двору. День разыгрывался жаркий, солнечный. Ни одного облачка не катилось по блёкло-голубоватой скатерти.

– Тять, – окликнул он отца, – я на хутор схожу, куплю черешен.

Отец ничего не ответил, наверно, не расслышал.

Киприан вышел за ворота и зашагал к хутору.

На крестьянских подворьях черешни сажали редко. В лучшем случае – вишни. Но вишня созревает позже. А в казачьих станицах и на хуторах черешни было так много, что, насбирав в большие плетёные из лозы короба, везли ягоду на воскресные базары аж в самый Новохопёрск. Как раз была пора черешен.

Отец, подняв голову, смотрел вслед уходящему сыну. Он явно любовался им, высоким, ладно сложенным, в белой косоворотке, широко шагающим по полю в неведомую новую жизнь, в которой для него, Семёна Петровича Даршина, уже не было назначено места.

 

Не знаю, как и чем покорил Киприан молодую казачку. Впрочем, что нового можно поведать человечеству о любви? Хоть и вечно нова она, все же стара как мир.

Взгляд, жест, слово, поступок… случайная, а может, богиней Судьбой устроенная встреча. Для каждого из нас всё, что случается с нами, – единственное, только мне и даденное, мне одному, – по Божьей ли милости, по собственным ли грехам.

Какое иное чувство любви будет осенять изготовляемых ныне искусственным путём клонов (не знаю, благословил ли Всевышний человеческое вторжение в свой промысел творца или же пока лишь терпит наше самоуправство), будет ли вообще любовь дарована этим будущим, может быть, людям? Дело фантастов и времени отвечать на такие вопросы. И я оставляю их им, ибо не знаю ответа.

Мне известно только, что уехал Киприан Семёнович Даршин из Губарей с молодой женой, с которой повенчали его в Тюковской церкви Знамения Господня за три дня до в одночасье постигшей отца смерти.

 

Глаша освоилась в городе хоть и не сразу, но довольно быстро. Поселились молодые неподалёку от конторы мастерских Ю-ВЖД – Киприан снял квартиру в доме госпожи Шавриковой, вдовы погибшего на турецком фронте прапорщика. Рыхлая рыжеватая женщина эта сдала им половину своего пятистенка, которая состояла из светёлки с низко сидящими окнами, так что из них виден был только кусок не замощённой улицы, по которой изредка колдыбали подводы, серая дранка городьбы перед домом напротив да туловища снующих по деревянному тротуару прохожих – по большей части работного люда.

Входная дверь впускала в маленькую прихожую, где даже двоим разойтись было трудно. Так что Киприан иногда из шалости подхватывал жену на руки солдатиком и, крутнувшись на месте, переставлял на другую сторону. Удобства были все во дворе, а воду приходилось брать в полутора кварталах – из колонки, стоявшей напротив конторы.

С фасада дом походил на хозяйку: когда-то выкрашенный охрой, он был рыж, так как вымок под дождями и выгорел на солнце, а резные наличники его были точь-в-точь в излюбленных рюшечках с блузки госпожи Шавриковой.

В первое лето развлекал и баловал Киприан жену, как мог. В свободные от работы вечера гулял с ней по городу. По воскресеьям возил на лодке за Дон – на пикники. Два раза побывали в цирке. Валом валили воронежцы в балаган, построенный на базарной площади. Гастролировали в том сезоне саратовцы братья Никитины, прибывшие из Пензы. Неописуемый восторг вызывал у зрителей аттракцион «Железная дорога», показанный клоуном-дрессировщиком Владимиром Дуровым. На Глашу же неизгладимое впечатление произвели трюки силача Петра Крылова, сгибавшего на собственных плечах рельсы.

Хозяйка не докучала постояльцам претензиями, плату за постой брала божескую. Поэтому прожили Даршины на тихой Пустоваловской улице несколько лет.
Уже через год родила Гликерия первенца. Назвали Петром, как Киприанова деда. Ещё через год родилась Анастасия. Дети подрастали, и пришлось подыскивать жильё попросторнее. Всплакнула чувствительная госпожа Шаврикова, провожая постояльцев, отёрла покрасневшие глаза кружевным платочком.

Даршины переехали в казённый дом. Сначала снимали квартиру из двух комнат на четвёртом этаже – под самой крышей. А когда Киприана Семёновича повысили в должности, перешли в большую – на пять комнат, на втором. Здесь прожили они вплоть до покупки собственного имения. Здесь родилось у них еще трое сыновей.

 

* * *

«03. 05. 1915 г. Самара.

Милая Глаша! Рассчитывал выехать сегодня, но нас задержали. Пробуду здесь ещё два дня. Страшно соскучился. Крепко целую тебя и всех детей. Передай  им, чтобы они учились старательнее, а то время идёт, к сессии готовиться нужно серьёзно.

Любящий тебя, К. Даршин».

 

Серенькая почтовая карточка. Общий вид старушки Самары. На переднем плане – каменные понизу, с бревенчатыми надстройками дома. Перекрёсток. Застывшие в движении человеческие фигурки. Одноконный возок. Горизонт рассекают семь разной высоты колоколенок, возвышающихся над приземистыми

домишками обывателей. В центре – большое белое здание Собора.

Вера Андреевна разглядывала эту открытку, а между лопаток её пробегал холодок: открытка, которую прислал ей из Куйбышева Кирилл, начиналась теми же словами. Он писал, что «страшно скучает», даже подпись не отличалась ни одной буковкой от подписи его деда. Правда, у них тогда не было детей, у них ничего ещё не было, кроме короткого знакомства. Открытка стала первым его поступком. Она тогда перечитывала тысячу раз каждое слово, пытаясь внутренним слухом уловить тембр и интонации упрятанного в строчках голоса. Кирилл не смог заранее предупредить её о командировке, и, прождав неделю обещанной встречи, Вера решила, что её не будет уже никогда. Та цветная открытка с изображением жёлтого обкомовского здания, памятника Ильичу с устремлённой в будущее рукой и разостланной у постамента ковровой клумбы стала одновременно и его признанием и точкой отсчёта новой жизни.

 

«Стоило только Еве погрызть то пресловутое яблоко на пару с единственным на весь рай представителем другой половины человечества, как на века определилась женская доля.

Во-первых, Адам сразу же попытался свалить вину на подругу. Да и после заселения юдоли земной упражнялись в этом мужи с завидной регулярностью. Праотцы, судя по Ветхозаветным преданиям, не ломали долго головы и за ради спасения собственной жизни в откуп выдавали чужим царям и сатрапам жен-сестер своих в полное володение. И сколько бы ни старались евы облегчить земную участь адамов – всё не в честь: не мог простить Первочеловек своего отречения, можно сказать, предательства, а так же неистребимого любопытства Жены своей. Потому и сохранились в генетической памяти человечества  атом порока и атом вины, что наложена предками на потомство печать греха. А грех этот  – готовность к соблазну.

Причём, чтобы соблазнить Еву, понадобился Змей-искуситель, поднаторевший в подобных деяниях, Адаму же достаточно было показать яблоко.
Сколько судеб людских свилось-переплелось, сколько крови утекло за минувшие века, но мало что переменилось в обществе, созданном адамами «под себя». Изначальное стерлось в памяти людской, а в позднейшие времена формировалось отношение к женщине как вторичному существу, хотя «И создал Бог Человека, мужчину и женщину, создал Он их». Причем отношение это исходит от абстракции, а выливается в жизненные коллизии трагедийными фактами. Ведь ни один нормальный сын не позволит оскорбить свою мать, ни один нормальный отец не отправит свою дочь под красный фонарь, брат не даст в обиду сестру. Только что есть норма? Разве то, что вызревает в одурённом алкоголем, наркотиками, индустрией «свободного секса» мозгу? И ведь  чуть что не заладилось – cherche la femme.

 Новые времена  с их капитализмами-социализмами-диктатурами-демократиями поставили мир на грань катастрофы – того и гляди рухнет он в тартарары, а патеры всё решают «женский вопрос». Усердствуют в этом и те, кому смахнули лишь крошки от схапанного «элитой» пирога, и эта самая «элита». Закон для них олицетворяется кулаком: кулак есть высшая общественная справедливость. Конечно, всё это крайняя точка возмущенного социума, результат вновь обострившихся противоречий. В спокойные времена они затухают сами собой, хотя… тлеют потихоньку подобно уголькам, присыпанным золой.

И это при том, что в России бороться за свободу женщины не надо. И в мыслях у наших баб нету никакого феминизма. У нас и без того всё вокруг женщины вертится, всё на нее вешается. Она – стержень и гвоздь всего. И делает всё она – от дорог до дураков».

 

Вера Андреевна обхватила ладонями лоб: «Совершенно дурацкие мысли лезут в голову. Будто больше и заняться нечем?! Пусть лучше тарабанят об этом Владимир Вольфович и прочие «думские сидельцы».

Сама она сравнивала себя с Гофманом. Эрнстом-Теодором-Амадеем. По множественности ролей в сложившемся жизнеустройстве.

Вспомнилось, как года три назад позвонил ей Толик Лен – друг юности. Они вместе учились в Училище искусств. Он и Борька Шергин были гордостью курса.

Только Борька теперь всё больше по заграницам выставляется, а Лен… Поначалу на наглядной агитации деньгу зашибал, а когда она невостребованной стала, на «фонтан» работал – ширпотреб для продажи мазал. И пить он тогда начал безбожно, как с тормозов сорвался. Ну вот, позвонил. «Давай, – говорит, – я твой портрет напишу. Душа живого дела просит, надоели картинки». – «И в каком же виде ты меня изобразить хочешь? – спросила . – Учти, нынешняя жизнь моя – школа, автобус, кухня – безграничное поприще для творчества. Полет фантазии, полный Амадей!» – «Но я же тебя знаю…» – начал Лен. – «Нет, – ответила, – Толя. Я пока не готова тебе позировать. А ты на ипподром походи, порисуй лошадей. Потому что, когда я падаю от усталости или, что случается реже, дохожу до белого каления от своего недотыкомства либо от бестолковости окружающих, – я и есть лошадь».

Толик сначала обиделся, а через несколько дней позвонил. Дескать, Вера, я про тебя всё понял. Гору обойдешь – встретимся на другой стороне – обязательно портрет сделаю!

Жизнь в основном состоит из цепочки самых обыденных дел. Утомительных, нудных, вошедших в привычку или случайно свалившихся на голову, однако обязательных до такой степени, что мы не мыслим дальнейшего существования, если их не переделаем. Мы где-то работаем, служим, занимаемся домашним хозяйством, дачей, водим детей в садик, в школу, выполняем общественные поручения, словом, делаем тысячи мелких движений, получая столько же огорчений или маленьких радостей.

События, выбивающие нас из привычной жизненной колеи, такие как любовь, смерть, пожар, переезд – для каждого из нас, или война, полёт на Луну, смена режима – для всего народа, становятся вехами, по которым пишется история семьи или страны. Такие события необычны и требуют от человека, от общества ли большого или превозможного напряжения сил – духовных, физических. Эти события на какое-то время становятся мерилом и точкой отсчёта всего, что будет потом.

На наш век выпали революция, Великая война и буржуазный переворот – это три колосса, определившие ХХ век. Были еще Мировая и Гражданская войны, голод, репрессии, грандиозные стройки, целина, Гагарин, Афган, Чернобыль, Чечня. Всё это тоже вехи российского пути, и ещё много их, менее заметных в жизни обывателей – обыкновенных людей – потому что путь каждого из них, в первую очередь,  отмечен только для них главнейшими метами.

 

Двадцать лет проработала Вера Андреевна Кузьмина художником-оформителем на разных пензенских предприятиях. Работа, можно сказать, секретная, потому что не предусматривалось штатными расписаниями такой должности. Однако «наглядку» вышестоящее партийное начальство требовало от нижестоящего неукоснительно и в срок. Проводили художников по внутренней документации как штукатуров-маляров, слесарей высокой квалификации, инженеров и прочая.

Заглянуть в их трудовые книжки – полиспецы какие-то! Вера Андреевна числилась инженером-проектировщиком линий связи, токарем-расточником, слесарем автомастерской, инженером по ТБ стройуправления, кровельщиком 4-го разряда ЖКО… Общее же название  оформителей было ласковое – подснежники. И относились к ним по-особому: вроде и не начальство, но при парткоме, профкоме крутятся. Право указывать им имели лишь «шеф», партсекретарь да председатель месткома, и то с немалой долей почтения. Остальные – просили.

Остальных было много, и просили они довольно часто. Время было некоммерческое, Вера – не выжига по натуре. Приходилось ей за неизменные 120 рэ двойную-тройную работу тянуть. Оформляла Красные уголки, уличные панно делала, лозунги к демонстрациям писала, кабинеты-коридоры контор, балконные щиты, детские и спортивные площадки… Мелочёвка вроде автомобильных номеров, похоронных лент, объявлений, номенклатур, указателей и «молний» – за те же рэ.

А ещё случались юбилеи сотрудников, свадьбы, новогодние ёлки, собственные дети посещали ясли-садик-школу, и никак невозможно было, чтоб в их группе, классе, заведении наглядная сторона учебно-воспитательного процесса хромала – выглядела хуже, чем у других. Особенно перед лицом многочисленных ответственных проверок и комиссий. И Вера Андреевна писала, рисовала, резала, клеила, обтягивала подрамники, разводила колера. Это всё и был её Теодор.
Эрнсту досталась детская художественная школа. Три вечера в неделю – занятия. Группы по двенадцать человек. Разные дети и всякие родители. Воз школьных проблем.

У старого, отведённого горисполкомом под школу особнячка протекала крыша, осыпался всегда сырой угол, не было горячей воды – помыть кисти, руки. Нервировала вечная нехватка материалов для работы.

Это теперь в Пензе есть несколько магазинов, предлагающих почти всё, чего пожелаешь, для художественных работ. А в шестидесятые-семидесятые годы на весь город был один «Букинист» со своим скромным прилавочком.  Там продавали сухие акварельные кирпичики и карандаши марки Т, не поддающиеся заточке.

Короче, бери чемоданы в руки – и в Москву, в Питер! В складчину накупали цинковых белил в жестяных банках, охры, набивали сумки и карманы коробками акварели «Нева», флаконами пинена, банками и баночками гуаши, тюбиками масляных красок, мягкими ластиками… Охапками – на всю школу – набирали щетинных, беличьих и колонковых кистей. Наперевес везли в Пензу рулоны ватманской бумаги.

А выставки детских работ организовывать?! Конкурсы?!

Со всем этим непонятно как справлялась троица педагогов, единственный мужчина из которых – для солидности – числился директором. Мизерный этот коллектив пахал, как Сивка-Бурка-Вещая каурка.

 

Случайно пришедший на ум конёк из сказки направил мысли Веры Андреевны в страну её детства. Там, зарождаясь от родников в глубоком овраге, ими же подпитываясь по пути, текла студёная даже в июльскую жару речка. Название носила она Ухма. Так и представляется: бросаются в её тёмное лоно как уголья загоревшие косари либо истомлённые жарой на жнитве белотелые бабы, и несётся к стоящему в зените солнышку исполненный жути и восторга вопль «Ух, ма!!!».

На высоком лысом бугре над речкой – в самом что ни на есть медвежьем углу Пензенской области – торчала наподобие семьи бородавок деревня Кущёвка – три десятка дворов, разбросанных там-сям среди древесных кущиц и заросших жгучей крапивой ям – следов прежних построек. Кустарник расползался языками по отрожкам оврага, где уже представлял собой непролазные заросли ивняка, куги, череды и прочих путающихся под ногами и цепляющихся к одежде низовых трав.

А с трёх сторон окружена была Кущёвка полями, рожавшими из года в год чахлую пшеницу, рожь, горох, коноплю и кормовую жёлтую пузатую свёклу.

Садов в Кущёвке не заводили с тех пор, как на каждую яблоньку в огороде был наложен налог. Порубили тогда хозяева свои антоновки и анисовки. Оголились избы. На задворках остались куртины малины-смородины, да по дальним углам поднялись быстро растущие вишенники.

За полем с северной стороны – у самого горизонта белел элеватор районного центра Гурино. До него было семь километров, и кущёвские дети ходили, ориентируясь на него, в школу. Старшеклассники – по любой погоде – пешком или на лыжах, малышню же на три долгих зимних месяца определяли в интернат или на квартиры.

Дорога до Гурино шла чистым полем, изредка ныряя в ложбинки да балочки. Часто гулявшие вольно по степи вьюги заметали колеи, сбивали с дороги путников. Не одного кущёвца путали зимние бесы. Спасало ли Божье благоволение, природное ли чутьё, но из местных жителей не замёрз ни один. Однако случалось,  пропадали в степи бесследно прохожие люди. От страха ли сбиться с пути в одиночку, оттого ли, что гурьбой – путь короче кажется, собирались перед дорогой школьники в одну стайку.

Весной, едва нагружала с верховьев полая вода, объявлялись каникулы – до тех пор, пока она не схлынет. А летом школьники – от мала до велика – помогали колхозу: на сенокосе, на уборке зерновых, брали посконь и  коноплю, серпами косили полёгший горох, пололи, мотыжили и дёргали свёклу, вывозили из коровника навоз на поля – для удобрения. Потому занятия школьные начинались для кущёвских детей порой не раньше октября – когда пустели колхозные поля. Учителя с пониманием относились к невольным таким пропускам: гуринских учащихся тоже нередко снимали с занятий на уборку свёклы или картофеля.
Годы деревенской жизни походили один на другой. Простота и открытость кущёвских нравов наложили неизгладимый отпечаток на характер Веры Кузьминой.

Не признавала она с малолетства искусственности в человеческих отношениях – всех этих хитросплетений дипломатии: лести, двурушничества. И хотя потом, во взрослой жизни, не раз доводилось ей претерпевать неудобства из-за своего характера, она утешала себя мыслью, что если уж сам Христос пострадал за правду…

После восьмилетки, как и большинство кущёвских подростков, подалась она в город. Выбирали жизненную стезю  всяко: кто осознанно, по интересу, а кто по случаю – увидел на заборе объявление и попытал счастья. Город, как водозаборная труба,   высасывал из деревни всё самое сильное, ловкое, умное.

Вера ехала в Пензу «учиться на художника» по совету старого учителя Решкина. Рисовать ей нравилось. С четырёх лет, когда ей подарили большой и толстый карандаш-перевёртыш – наполовину синий, наполовину красный – она не пропустила ни одной попадавшей на глаза бумажки. Рисовала на газетных полях, на обоях, на обёрточной бумаге. Однажды изрисовала обратную сторону участкового отчёта о прошедших выборах, который отец её, будучи председателем счётной комиссии, оставил на столе – пошёл запрягать лошадь, чтобы везти документы в райцентр. Рисовала Вера чаще всего людей, и на том отчёте красовались уродливые фигурки с подписями «ПАПА», «МАМА», «ВЕРА», «ЧОМБЕ» и  «МАБУТУ». Творчество дочери вызвало папино возмущение и, надо полагать, повеселило районное начальство.

Город поначалу напугал Веру многолюдьем, потоками машин, несущихся отовсюду в замкнутое домами пространство, гудками и скрежетами. Но когда она поднялась по стёртым мраморным ступеням Училища и за ней мягко затворилась массивная дверь – оглушила тишина. В глубине распахнувшихся на два крыла коридоров неслышно передвигались человеческие фигурки. Если бы не современная одежда, их можно было принять за духов, обитающих в этом старинном и, как ей показалось тогда, красивейшем в мире здании. Сверху по беломраморной лестнице в фойе стекал тёплый неяркий свет послеобеденного солнца. Лучи его струились и в большие, закруглённые поверху окна коридорных крыл, создавая колеблющееся нереальное освещение.

А со стен смотрели картины.

Первое осознанное чувство – воспарения душевного – затопил ужас: «Я так не умею!» Именно это, показав на стену, заявила Вера худощавому бородатому человеку, принимавшему документы. Он заглянул в папку с её домашними работами и усмехнулся: «Видно будет…»

Экзамены прошли в тумане; он рассеялся, лишь когда Вера осознала себя моющей высокое арочное окно живописной мастерской. Её приняли. Училище искусств на пять незабвенных лет стало для неё вторым домом. Родным. Или даже первым. И влияние этих  лет, наложившись на воспитанную в естественных условиях обитания натуру, далеко наперёд  определило и её образ жизни. Характеры, вкусы, пристрастия учащихся формировались и оттачивались именно здесь, в стенах Училища.

К ноябрьскому празднику их группе поручили оформить стенгазету. Кураторша, преподававшая историю, оставила всех после занятий и, назначив ответственным за выпуск Шергина, потребовала, чтобы в газете были стихи. «Потому что стенгазет без стихов не бывает», – так и сказала. Борька пальцем ткнул в четверых однокурсников, в том числе в Веру:

– Кровь из носу, а чтоб в понедельник стихи были. Садитесь и сочиняйте. И нечего возмущаться.

– А мне можно? – неуверенно спросила Тихонова – рыженькая застенчивая девочка.

– Валяй, – разрешил Борька.

В понедельник выбранные, кто смущенно, кто с ухмылочкой, сунули озабоченному редактору листочки со своими опусами. Веру поручение не озадачило, она с седьмого класса переписывала в толстую тетрадку с зелёной клеёнчатой обложкой невесть откуда приходящие к ней рифмованные строчки. Они могли явиться в любое время и в любом месте и изначально выливались на случайно подвернувшиеся под руку клочки бумаги. Она их никому не показывала, опасаясь, что засмеют.

И вот её стихи напечатали в стенгазете. Отстуканные на пишущей машинке, они казались чужими и совсем как настоящие.

А через день после того, как повесили газету, в большую перемену нашла Веру студентка с театрального отделения Алла Лозовая. Как сказали бы сегодня, Алла была звездой Училища, как говорили в те времена – красавица, комсомолка, отличница, а сверх того ещё и  поэтесса.

– Привет. Ты – Вера Кузьмина?

– Ну.

– Хочешь заниматься в литобъединении?

– Не знаю… А это что?

– Короче, так. При писательской организации у нас работает литобъединение «Надежда». Туда ходят разные люди, в основном молодёжь, пишущие стихи или прозу. Это очень хорошая школа. Тебя нигде, даже в институте, писать не научат. Нужно живое общение. И потом, нас даже в «Молодёжке» печатают. Читала?

– Нет, – покачала головой Вера. – К вам, поди, только с хорошими стихами принимают, а я не знаю…

– Вот и узнаешь! Хотя… у тебя тоже хорошие. В общем, я за тобой в среду зайду, сразу после занятий. У вас когда последняя пара кончается?

– В четыре.

– Замётано. В половине пятого у входа в общежитие. Пока?!

– Угу.

До среды Вера ходила сама не своя. И зачем только согласилась?! Идти к настоящим писателям – от одной этой мысли мурашки по спине бегать начинали.

Осмеют, обругают и выгонят. И зачем только вылезла со своими стихами!

 

Алла, как и обещала, зашла за ней в среду. Не одна, а с черноволосым, кучерявым молодым человеком.

– Привет. Это Сёмка Похвистнев.

– Можно Сёма, – парень шутовски раскланялся.

– А мне показалось, Пушкин, – нашлась Вера.

Все рассмеялись.

– Ну что, идём? – спросил Сёма.

 

Спускались под гору по главной пензенской улице – Московской. Алла спорила с Семёном о каких-то неизвестных Вере поэтах. Назывались имена, фамилии, сыпались строчки. Изредка промелькивало что-то знакомое ей по газетам или прочитанным книжкам. В разговор она не вступала опять же из опаски попасть впросак. Скажешь ещё что-нибудь не так!

Подошли к двухэтажному зданию из потемневшего от времени красного кирпича. В тихий этот переулок за кинотеатром «Москва» Вера попала впервые. Огляделась. Всего несколько старинных домов. Малолюдно. И нет машин. Впрочем, за распахнутыми широкими воротами в сумраке помещения краснеют корпуса пожарок, на тротуаре возле ворот валяется брезентовый рукав. Из него фонтанчиками брызжет в разные стороны вода. Натекла довольно большая лужа, однако никто из  копошащихся в ангаре рабочих в брезентовых робах не обращает на неё внимания.

Рядом с воротами гаража – узкая тяжёлая дверь. Литая узорная лестница ведёт на второй этаж. «Это скольким же людям надо было пройти по ней, чтобы так отполировать и даже сточить железо?» – думает Вера. На площадке второго этажа курят два парня в рабочей одежде и хрупкое создание в красном коротеньком платье. Семён и Алла поздоровались:

– Привет.

– Привет.

– Это Вера Кузьмина.

Парни равнодушно кивнули. Создание оценивающе окинуло Веру взглядом и выпустило два колечка дыма.

Все прошли в небольшую комнатку. Вместо стен в ней были заставленные толстыми журналами и папками стеллажи. Комната была прокурена и задымлена до невозможности. Стало тесно. Вера поднялась на цыпочки и из-за плеча Семёна увидела массивный письменный стол. На углу его, перед узким, не знавшим целую вечность тряпки, окном примостился крепыш с седеющей густой шевелюрой и еще более пышной курчавой бородой. Он, размахивая зажатой в кулаке дымящейся трубкой, что-то доказывал элегантному мужчине в сизом шевиотовом костюме, сидящему на начальственном месте. Лицо последнего было круглым, болезненно-бледным, светлые рыбьи глаза смотрели снуло. С торца стучала на громоздкой пишущей машинке пышногрудая блондинка с шиньоном на затылке и мелкими локончиками по вискам. Она выдернула из каретки закладку бумаги и подала круглолицему. Тот отщепил один лист и протянул рослому мужчине с печальными чёрными глазами, стоявшему со скрещёнными на груди руками у косяка боковой двери.

– Васильев, – толкнула Веру в бок Алла.

Вера понимающе кивнула в ответ. Повесть Васильева о годах, проведенных в фашистском плену, она читала еще в Кущёвке – брала в школьной библиотеке.

– Исай Соломонович, пора начинать, – окая, произнес круглолицый. – Народ собрался.

Бородач бодро соскочил со стола, сунул в рот трубку, пыхнул из ноздрей двумя струйками дыма.

– Пора так пора! Проходите, товарищи писатели, – сделал рукой приглашающий в боковую комнату жест.

Потоптавшись у порога, пришедшие гуськом потянулись к двери справа. Вера старалась держаться поближе к Алле.

Вторая комната была узкой и длинной. Посередине – примкнутые торцами друг к другу столы. Вдоль стен – разномастные стулья. Такое же, как в первой комнате, узкое и грязное окно, дающее мало света. Над столами горела электрическая лампочка без абажура. За ними уже сидели люди, вероятно, пришедшие раньше. В углу у окошка, словно стараясь остаться незамеченной, жалась маленькая худенькая старушка. Вытащив из кармашка серой вигониевой кофты клок ваты, она карандашиком набила её в мундштук беломорины. Закурила, стараясь пускать дым в открытую форточку. Но форточка плохо справлялась с дымовой завесой.

Вера протиснулась вслед за подругой, села и стала разглядывать присутствующих. В дальнем конце комнаты трое мужчин и похожая на воробья девушка читали какую-то рукопись, передавая друг другу листы. Молоденький румяный парнишка, явно смущаясь, крутил в руках свёрнутую трубочкой тонкую тетрадку. На свободном пятачке возле двери разговаривали совсем по-деревенски – в широкую чёрную юбку и пиджачок одетая женщина и сухонький, с морщинистым лицом старичок. Женщина была обута в мужские кирзовые сапоги. Девица в красном налево и направо кокетничала с сидевшими рядом с ней лысоватым толстячком и опирающимся на трость мужчиной с орлиным носом и тонкими насмешливыми губами. Парни, с которыми она курила на лестничной клетке, сели напротив Веры, Васильев вошёл и встал у притолоки уже с этой, внутренней стороны.

– Ну, кто храбрый? – попыхтев трубкой, спросил Исай Соломонович.

Все задвигались, зашумели, но храброго не нашлось.

– От двери по часовой стрелке! – предложило создание.

– Нет, давайте сегодня начну я, – решил Исай Соломонович и начал читать. Стихи его врезались в память Веры сразу и на всю жизнь.

Я мальчишкой,
Наверно, дураком был:
видел ложь и совсем не противился лжи.
Мне казались таинственными катакомбами
Комнатушки в подвале,
В котором я жил.
И казалась мне сладкой
Холодная луковица,
Крупной солью посыпанный
Хлеб ржаной…

Это были непривычные какие-то стихи. Совсем не такие, как те, что Вера читала в газетах и библиотечных книжках. Там писали о природе, о героизме красноармейцев Гражданской и советских солдат, о любви и уборке урожая. Исаковский, Рыленков, Тихонов, Инбер… Стихи Исая Соломоновича были о нём самом и одновременно о чём-то недавно происходившем в стране, о чём Вера имела довольно смутное представление. Они были какие-то голые, что ли…

После короткой паузы сразу заговорили несколько человек – об истории России, о Сталине, о Берии, о репрессиях… Вере было непонятно, чего они спорят. Ведь написали же в самой «Правде», что у Сталина был культ личности, а Берия – враг народа.

– Вы о поэзии-то не забывайте, – пропел через открытую дверь круглолицый.

– Тем более что у нас сегодня новый товарищ, – поддержал его Исай Соломонович и обратился к Вере: – Как вас зовут, девушка, откуда к нам?

Веру от страха пробило холодным потом. Собрав всё своё мужество, встала, будто на комсомольском собрании, и, глядя в дальний угол, откуда наплывало на неё из дыма чьё-то неясное  лицо, произнесла:

– Я из деревни. – И тут же, словно спохватившись, уточнила: – Из Кущёвки. – Семён заёрзал на стуле и фыркнул. –  Здесь учусь в Училище искусств на первом курсе. Зовут меня Вера. – Помолчав, добавила ещё: Кузьмина.

– Очень приятно, Вера, вот мы и познакомились, – глаза Исая Соломоновича искрились добродушным смехом. – А что Вы нам прочитаете?

Предупреждённая Аллой, Вера заранее переписала на четвертушках писчей бумаги несколько своих стихотворений. Теперь читала она их в полном отчаянии и совсем не слышала от волнения, что говорили о них сидевшие за столами писатели. Опомнилась, когда заговорил Исай Соломонович.

– Она, конечно, много чего ещё не умеет, – начал он, – но ей дано главное – поэтическое чутьё. Врождённое видение образа. Если будешь работать – станешь поэтом,  – это уже ей. А она сидела ни жива ни мертва.

Алла толкнула её в бок локтем:

– Ну, что я тебе говорила?!

Потом долго ещё, часов до девяти вечера, в комнате над пожаркой читали стихи, спорили, размахивали руками, выходили курить на лестницу, бурно приветствовали опоздавших. Вера с кем-то знакомилась, отвечала на вопросы, пока не решаясь сама задавать их, то есть понемногу осваивалась. Даже со здание, проходя мимо неё с зажатой меж указательным и большим пальцами сигаретой, бросило снисходительно:

– А это, о яблоках, у тебя ничего получилось.

Наконец, вклинившись в коротенькое затишье, Исай Соломонович заключил:

– Хорошо поработали сегодня. Попробуйте к следующей среде написать стихотворение по заданию. Помогает в шлифовке ремесла. Тема… ну, например, часы, или время…

Все дружно задвигали стульями, потянулись к выходу. Когда шумная толпа выкатилась по ажурной лестнице на пустынную улицу и, перекликаясь, начала расходиться, Веру придержал за рукав невысокий подвижный парень. Аккуратная бородка обрамляла нервное лицо его, скрашивая несколько мелковатые черты.

– Я в «Молодёжке» работаю. Чигирин Александр. Думаю, кое-что у тебя можно будет напечатать. Сделай подборочку, хорошо?

– Хорошо… – недоверчиво ответила она.

Алла и Семён проводили Веру до общежития, продолжая неоконченный, а возможно, и бесконечный спор.

 

Городская жизнь Веры мало чем отличалась внешне от жизни других девушек, понаехавших в Пензу из разных уголков области и по бумажке, выданной в профкоме, поселившихся в общежитии.

Новое здание училищной общаги напоминало ей один из ульев колхозной пасеки в Кущёвке. Стояло оно немного на отшибе от учебного корпуса, на взгорочке, в окружении высоких вязов и кулиг чубушника и сирени. По утрам, подобно пчёлам, вылетали студенты за своим учебным взятком, а отработав в мастерских и аудиториях световой день, возвращались обратно, чтобы ещё раз – уже в сумерках – выпорхнуть в киношку или на танцы. Ровно в полночь строгая вахтёрша замыкала входную дверь. Одно за другим гасли похожие на медовые соты окна. Общежитие превращалось в большой неуклюжий серый корабль, отплывающий в страну снов.

Вера на танцы не ходила. Ей казалось смешным и унизительным прыгать в кругу подружек на огороженном пятачке в Верхнем саду или стоять в сторонке и ждать, когда на тебя обратит внимание какой-нибудь из избалованных обилием девушек на танцплощадке кавалер. Да и обстановка там, случалось, складывалась диковатая: много пьяных ребят, которых тщетно пытался отловить патруль дружинников во главе с милиционером, назначенным на парковое дежурство; постоянные выяснения отношений, случалось, перерастали в драки.

Свободное время проводила она за этюдником или с книжкой: днём уходила в прилегающий к территории Училища лесопарк, где облюбовала укромный уголок в чаще молодой кленовой поросли. Там, возле ровно спиленного пня старого клёна лежал в опушении трепетных веточек ветреницы и ландышевых листьев потихоньку подгнивающий, но ещё крепкий обрезок ствола. Там удобно было читать и писать. Никто не мешал. «Совсем как Ленин в Разливе», – подшучивала над собой Вера.

От проходивших неподалёку по узенькой тропинке гуляющих укрывала её лесной закуток густая зелень пятипалых ладошек, которые вспыхивали в одночасье в конце сентября тёплым мягким светом. Подлесок осыпался гораздо позже высоких крон – когда уже заряжали холодные осенние дожди. Тогда мастерскую-читальню под открытым небом приходилось поневоле закрывать.

Однажды ранним утром после ночного дождя Вера пришла на свое любимое место с толстым томом Хэма, позаимствованным у Аллы. Лучи едва поднявшегося над горизонтом умытого солнышка косо просвечивали чащу. Играли разноцветьем бусинки влаги на утолённых томных листьях. В просветах крон колебались прозрачные волны марева.

На пне, свернувшись кольцом, подняв красиво изогнутую головку с чёрными бусинками глаз, блаженствовала змея. Вера похолодела, но мгновением позже поняла, что это всего лишь уж. Какое-то время они, не шевелясь, разглядывали друг друга. Потом уж плавно опустил голову, и зелёное толстое вервие его тела скользнуло с пня и неслышно исчезло в траве.

С этого дня Вера старалась не приходить в лесопарк так рано, чтобы дать ужу возможность насладиться утренней свежестью и нежными лучами восходящего солнца. Однако до сезона дождей они встречались ещё несколько раз. Казалось, ужу непременно хотелось увидеть человека, и он задерживался на своём троне-пне подольше. Сцена молчаливого свидания повторялась с одним только отличием – Вера уже не превращалась от страха в соляной столб. Хотя где-то под ложечкой разливался холодок.

Такой же холодок появлялся и всякий раз, когда она подходила к красному дому с пожаркой на первом этаже. Она замедляла шаги, не решаясь подняться по гулкой чугунной лестнице. Иногда проходила мимо по противоположной стороне улицы, выглядывая, не идёт ли кто-то из знакомых литкружковцев. Профессиональные писатели, члены Союза, казались ей если уж не богами, то полубогами точно. Но именно в бурной,  весёлой обстановке литобъединения таяла её неуверенность, нерешительность. Она училась говорить о том, что думает и чувствует, не короткими междометьями и не заученными фразами из учебников.

В начале семидесятых Пензенский горком комсомола ежемесячно организовывал творческие молодёжные вечера. Приглашались на них начинающие поэты и прозаики, молодые художники, актёры, музыканты. Идеологическую подоплёку обеспечивали вторые секретари, отвечавшие за культуру. Вечера обставлялись по типу модных в те годы «огоньков»: столики, чай, печенье. Правда, молодые таланты до или в процессе непременно употребляли где-нибудь вне пределов зала сухонькое, но все это делалось в рамках приличия.

Рамки эти зачастую рушились самими организаторами – но… после мероприятий. Это было обратной стороной тогдашней жизни, её изнанкой. Пили после смены рабочие, пили партийно-комсомольские функционеры, работники-культмассовики и конторщики, журналисты и офицеры. Гулянка на производстве была по меньшей мере еженедельным атрибутом жизни. Отмечали советские, церковные, языческие праздники, юбилеи и просто дни рождения, получение премии, Почетной грамоты, обмывали новую квартиру, окончание ремонта в старой… Несть числа поводам и причинам.

 

«Адский труд, вложенный в подготовку к достойной встрече Ленинского юбилея, здесь, в городе, закончился массовой пьянкой после торжественных заседаний, организовали которую сами же руководящие работники…»

 Н. Ш., г. Кулебаки, комсомольский работник

 

«В субботу был на юбилее редактора местной газеты. Он упился и падал со стула, а потом безмятежно спал за столом. Так что нравы везде одинаковы, мой друг».

 В. П., г. Саратов, инструктор РК ВЛКСМ

 

Эти строчки из писем друзей Даршина – правдивая иллюстрация к её воспоминаниям о 70-х.

Сёма Похвистнев из верного личарды Аллы как-то незаметно превратился в Вериного поклонника. Высокий и нескладный, он писал мрачные стихотворения в духе Николая Клюева. Называл их философскими и читал медленно, глуховато, поматывая чёрной своей кучерявой головой.

Алла, увлечённая бурным течением романа с недавно приехавшим в Пензу актером Чёрным, не заметила потери, и это, как показалось Вере, больно задело Сёмино самолюбие. Он переживал дней десять, а «вылечился» самым неожиданным способом. Напившись со своими приятелями, пошёл воевать с солдатами Пензенского гарнизона. Естественно, защитники Отечества не посрамили чести армии, а герои-агрессоры от ступили побитыми. Событие это надолго отбило у Сёмы охоту к спиртному и пресекло воинственные порывы.

С одного из литературных вечеров, проходивших в актовом зале политехнического института – ах, как волновало молодых пензенских поэтов сходство названия с тем, историческим Политехническим, пусть и музеем, – Вера и Сёма вышли вместе. Алла, сделав ручкой, упорхнула в окружении служителей Мельпомены. Сёма старался произвести впечатление – всю дорогу до общежития читал свои тягучие вирши. Вера добросовестно пыталась уловить в них хотя бы какую-то суть, но не улавливала. Однако, не желая обидеть провожатого, угукала и дакала. Смущала её царапающаяся в мозгу мысль: «Может, я до таких стихов не доросла, и поэтому не понимаю?»

Ходил за ней Семён с полгода. Провожал с «огоньков». Приглашал в кино, в театр, куда молодежь валом валила, а главное, имела возможность, потому что развлечения эти были по карману даже жившим на сорокапятирублевую стипендию.

Прежде чем разойтись, они сидели обычно под раскидистым вязом за углом общежитского корпуса на деревянных ящиках. Эту тару из-под банок с яблочным соком специально натаскали влюблённые студиозы от столовой. С поцелуями, как другие, Сёма не лез – просто так разговаривали. Однажды он пригласил Веру в гости – к маме на блины. Шла масленая неделя.

Жили Похвистневы под горой, в половине старого пятистенного дома с маленьким, вечно пыльным или грязным палисадником. Из-за ржавой железной оградки торчали летом чахлые мальвы, превращавшиеся к зиме в поломанные чёрные будылья.

Мать Семёна работала медсестрой в районной поликлинике. Маленькая хлопотливая женщина, беззаветно любящая сына. Семён, справедливости ради надо сказать, тоже любил мать, но ведь молодым обычно недосуг проявлять свои чувства в неустанной заботе о родителях… Бледное личико женщины и худенькая подвижная фигурка были пронизаны одиночеством. Оно просвечивало сквозь неё, струилось из неё, трепетало в каждом суетливом движении. Замужем она не была никогда, а Сёму родила в сорок шестом от лечившегося в пензенском госпитале, где она тогда работала санитаркой, капитана. Она влюбилась в него в первый же день, как его перевели в составе большой команды выздоравливающих из другого госпиталя, освобождённого под школу.

Сёма родился через четыре месяца после того, как отца его выписали из госпиталя. Мальчик его никогда не видел и ничего не знал о нём. Впрочем, мать и сама вряд ли особо интересовалась его биографией за короткое время оглушившей её связи. Капитана называли Мишей, и носил он грузинскую фамилию. «Забыла, длинная была фамилия, трудно выговорить», – ответила однажды мать на вопрос сына. Надо полагать, не хотела она, чтобы подросший мальчик начал разыскивать человека, ни разу не поинтересовавшегося судьбой своего, наверное, родившегося ребёнка. Но Сёма больше никогда  не спрашивал об отце.

Подружки по общежитию завидовали Вере: приближается распределение, а у неё – городской жених, есть возможность не ехать в какую пошлют тьмутаракань.

Вера и сама пробовала убедить себя в серьёзности их отношений с Семёном, но что-то не складывалось. И хотя весь прежний любовный опыт её состоял из великой влюблённости в кущёвского тракториста Ваську по прозвищу Крендель, она понимала, что именно этого чувства и нет в её сердце теперь.

Влюблённость в Кренделя длилась целый год, пока Вера училась в седьмом классе. Крендель же напропалую крутил с замужней учётчицей, муж которой, киномеханик, то бил жену смертным боем, то плакал и упивался в стельку. А Васька вечера напролёт растягивал меха своего нового баяна, перебирал перламутровые кнопочки, а когда подходило время, сдвигал на затылок шапку с подвёрнутыми наверх ушами, вешал инструмент на широком чёрном ремне через плечо и исчезал со своей пассией в тёмноте степной ночи. Не приходило ему и в голову, что по его персоне горько сжимается девчоночье сердечко.
Через год, как-то вдруг, от той великой влюблённости не осталось и следа.

Крендель либо рассорился с учётчицей, либо они друг другу просто надоели, но так получилось, что однажды в полнолунную, звёздную январскую ночь вышел он с посиделок вслед за Верой. Идти им было в одну сторону, только Кузьмины жили дальше по улице. И Крендель пошёл проводить Веру. Он скрипел валенками сзади неё по утоптанной, серебрящейся под ногами тропинке и молчал. Только глубоко и глухо время от времени вздыхал басами баян. Подошли к крыльцу.

– Спасибо, что проводил, – сказала Вера, берясь за щеколду.

Крендель топтался на дорожке и ничего не ответил.

Звякнуло промёрзшее железо щеколды, и Вера оказалась в сенях. Только голубоватый прямоугольник окошка светился в окружившей её темноте. Она выглянула и увидела Ваську. Он всё ещё стоял на прежнем месте, пытаясь одной рукой – другой он придерживал баян – раскурить сигарету. Верой вдруг овладело холодное и голубоватое, как отражённый в окошке лунный свет, чувство. Что означало оно – радость освобождения? Осознание близости новой, иной жизни?
Вообще в юности отношения с парнями складывались у Веры непросто и расстраивались очень скоро. Недостатка внимания с их стороны она не испытывала, но с одними было откровенно скучно, потому что за их сексуальной озабоченностью не видно было ничего более, с другими – просто скучно, потому что вообще ничего ни за чем не скрывалось. Случались и казусы, как например с мальчиком из политехнического, которого звали Владиславом.

Познакомились они в пригородной электричке под весёлый трёп студенческой компании. Как и всегда – ни о чём и ни к чему не обязывающий. Владислав оказался чьим-то приятелем, легко вписался в их дорожный кагал. Отъезжающая после выходных в город гуринская молодёжь обычно садилась в один вагон – третий от хвоста. Решившемуся отправиться в путь в одиночку грозили в дороге нешуточные опасности.

Дело в том, что ребята из Гуринского района давно и упорно враждовали с ленинцами, по чьей территории проходили поезда по пути в Пензу. Случались драки. С поножовщиной и травмами от хлёстких безжалостных ударов железных прутков, выдернутых дерущимися из багажных полок. Иногда кого-нибудь выбрасывали из тамбура. Правда, смертельных исходов на памяти Веры не было.

В потасовки иногда ввязывались едущие с тёщиных блинов в крепком подпитии мужики, но их быстро пеленали визжащие жёны и прочие родственницы. Да и сами дерущиеся оттесняли доброхотов с поля боя. Дескать, не лезь, дядя, не в своё дело.

В тот раз крепко подвыпивший бледнолицый ленинец ринулся в толпу дерущихся с финкой. Вагон замер, как в немом кино. Кто-то сорвал стоп-кран. Состав дёрнулся, и воитель, и без того еле державшийся на ногах, упал в проход между деревянными скамьями. Нож, описав дугу перед Вериными глазами, вонзился в зелёную обшивку вагона. Не участвовавший в схватке Владислав выдернул его и выбросил за окошко. Подоспевшая молодайка помогла подняться плохо соображавшему, что он тут делает, мужу и увела его в свой отсек. Благо, драка перекочевала в соседний вагон, и воитель не воспылал новым приступом жажды крови. Вскоре вслед за прокатившимся через тамбур клубком дерущихся проследовал сопровождавший поезд милиционер. До случая он дремал в головном вагоне. За ним семенила молоденькая, в новой форменке проводница.

Под милицию, разумеется, никто попадать не хотел. Драку развели быстро. Шумной толпой прокатились в середину состава разгорячённые ленинские ребята, следом, не менее возбуждённые, наполнили гамом свой третий гуринцы.

Что странно: в Пензе многие из «заклятых врагов» превращались в приятелей – учились в одних рогачёвках, техникумах, институтах, работали на заводах и стройках и почитали друг друга почти что земляками.

Владислав помог Вере донести сумку с деревенской провизией от вокзала, и, передавая ношу у дверей общежития, предложил:

– Давай завтра вечером встретимся у театра.

Вера от неожиданности растерялась: ей назначают свидание совсем как в кино – у театра. Это ведь совсем не то, что ходить с Сёмкой в киношку.

– А… во сколько?

– В семь подойдёт? – Владислав произнёс это как-то неуверенно, словно сам не доверял тому, что говорит.

– Угу. («Пожалуй, он не придёт, и я буду стоять там как дурочка», – промелькнуло в голове Веры).

Однако следующим вечером она нарядилась в единственное выходное платье – белое в серую полоску, надела новые босоножки. Подошла к театру минут за пятнадцать до условленного времени. Площадь перед ним была ярко освещена ещё не закатившимся за старинные особнячки Московской улицы солнышком. Зато в скверике напротив – таилось немало затенённых уголков, где училась целоваться ещё совсем зелёная молодёжь.

Вера выбрала удобное для наблюдения место – в тени корявого низкорослого и густого татарского клёна. За толстым перевитым стволом вряд ли  можно увидеть её от театра, зато отсюда площадь как на ладони. Веру мучило любопытство: «Придёт или не придёт? А если придёт, то как к нему подойти? Что сказать? Ладно, – решила, – скажу «Привет», а там – что будет».

Владислав возник перед театром ровно в семь. Именно возник, потому что Вера не заметила, откуда он вышел на площадь. Стоял и крутил головой направо – налево. И, вероятно, не зная куда деть, крутил в пальцах невзрачный цветок, будто только что сорванный с чахлой газонной клумбы. Собравшись с духом, Вера выступила из-за дерева и прямиком направилась к молодому человеку.

– Привет.

– Привет. А я уж  подумал, что ты не придёшь. На, это тебе, – спохватился Владислав и протянул ей помятый мухортенький цветок.

– Спасибо, – сказала она. – Это астра?

– Не знаю…

Помолчали. Теперь Вера не знала, куда девать руки, и крутила бедный цветочек.

– Куда пойдём? – наконец нашёлся кавалер.

– Я не знаю… – ответила она.

– Может, по Московской пройдёмся?

– Давай.

 

О, старая Московская шестидесятых, пензенский Бродвей, средоточие вечерней жизни города! Из ближних кварталов выходили сюда погулять семейные пары, с отдаленных окраин стекалась молодёжь. Здесь составлялись и расстраивались знакомства. В низких тёмных подворотнях вершились не менее тёмные дела.

Ежевечерне взбухала на каменных тротуарах человеческая река и в два потока – правый в гору, до площади, которую коренные горожане упорно называли Соборной, хотя от собора ещё в тридцатые годы камня на камне не оставили, а левый – вниз, до Дома культуры железнодорожников – бывшего до революции костёлом. Река текла неостановимо, закручивая мелкие водовороты встреч, пока не мелела и не опадала заполночь, превратившись в пустынное каменное русло, освещаемое холодным безжизненным светом фонарей, покачивающихся на железных опорах.

Темнота между тем накрывала сонные улицы и сады вплоть до нового проспекта, ведущего от автовокзала к аэропорту. Яркая световая полусфера последнего являла собой бледное подобие Северного сияния.

Вера и Владислав прошли, разговаривая обо всём, что приходило в голову, до самого верха. При выходе на площадь, в устье улицы, ещё в девятнадцатом веке возвели высокую насыпь. Якобы на ней хотели установить памятник императору Александру которому-то. Горожане поговаривали, что в итоге под этой насыпью устроили бомбоубежище для обкомовцев на случай атомной войны. В облицованном гранитными плитами углублении виднелась небольшая кованая железная дверь. Она была всегда заперта. Вера ни разу не видела возле нее людей. Казалось: какая-то тайна скрывается-таки за этой дверью. «Может быть, – думала Вера, – там действительно находится вход в катакомбы».

 

О подземных ходах в городе рассказывали много страшных историй. Говорили, что они тянутся под Пензой на много километров – вплоть до Ахунского мужского монастыря, расположенного далеко за пределами города, соединяют самые важные здания дореволюционной постройки, имеют выходы в подвалы некоторых старых жилых домов. Туннель проложен, якобы, даже под руслом некогда судоходной Суры. Правда, ходят теперь по реке только прогулочные катера, но когда-то, кроме водного пути в Волгу, и выхода из Пензы к другим городам надёжного не было. Дорога на юго-восток шла Диким полем, а там хозяйничали степняки; дорога на северо-запад большей частью пролегала по лесам, и на ней вольготно чувствовал себя разбойный люд.

Иногда подземные ходы осыпались. Вдруг прямо посреди улицы обнаруживалась глубокая яма, из которой торчали тёмные, белым грибком облепленные брёвна. Отчаянные сорванцы из ближайших домов спускались в такие ямы, но далеко не ходили. Опасались новых осыпей либо натыкались на заградительную решётку, на запертую ржавую или обомшелую дверь, на груду камней.

Вскоре к провалу прибывала милиция. Любопытных разгоняли. Вызванные рабочие огораживали яму сколоченными из досок щитами. Затем на грузовиках привозили щебень, битые кирпичи, песок и засыпали провал.

Ходили слухи, что катакомбами всё ещё пользуются уголовники, а в тридцатые годы там скрывались целые бандитские шайки. И что все их клады и награбленные богатства до сих пор лежат в подземных схронах. И там же, под землёй, упрятана богатейшая соборная библиотека. Поневоле думалось: «Как знать, может, в будущие времена откроются такие тайны, что вся наша писаная история окажется сказкой для неразумных малолеток».

На насыпи совсем недавно городские власти обустроили площадку обозрения: прокатали асфальтовую дорожку, установили ограждение. Вдоль чугунной решётки ограды поставили с десяток парковых скамеек на фигурных литых ножках. Сиденья были набраны из длинных, окрашенных яркой красной и жёлтой эмалью толстых брусьев. Днём насыпь облепляла детвора из близлежащих дворов. Молодые родители и бабушки приводили и привозили в колясках своих карапузов поиграть на быстро обсыхающем после любых дождей возвышении. Благо и то, что оградка не позволяла малышам свалиться вниз. По вечерам же скамейки на насыпи облепляли парочки. Отсюда удобно было выглядывать в потоке гуляющих знакомых.

– Давай завтра здесь встретимся, – предложил Владислав.

– Я завтра не смогу. У нас в Союзе писателей литсреда, – покачала головой Вера.

– А ты что, стихи или прозу пишешь?

– Стихи.

Владислав хмыкнул.

– Я вчера тоже стихи написал. Хочешь, прочитаю?

– Прочитай.

Он откинулся на спинку скамейки и, глядя вверх, продекламировал:

Когда я стану умирать,

Рыдать и плакать я не буду.

Я просто лягу на кровать

И всех прощу, и всё забуду.

– Ну, как?

Стихи показались Вере какими-то невзаправдошними, но жутко талантливыми.

– Классно, – ответила она. – Только как понарошку. А ещё чего-нибудь почитаешь?

– Больше не написал. Почитай лучше свои.

– Нет, в другой раз, – Вера чувствовала, что стихи её не вплетаются в атмосферу разговора. – Да и пора уже…

– Ну, как хочешь. Знаешь, я в школе больше всех предметов математику любил. У нас математичка была молодая, красивая такая. Блондинка… Мы, пацаны, по ней все сохли, а девчонки под неё косили. Ну, манеры там, причёска…

Под воспоминания о школе дошли до общежития. Распрощались «до послезавтра».

А назавтра, подходя с Аллой к Дому писателей, Вера не удержалась, чтобы не рассказать о своём новом знакомстве.

– Слушай, он такие стихи классные пишет… – и она прочитала застрявшие в памяти строчки.

Алла расхохоталась.

– Верка, до чего же ты безграмотная! Книжки надо читать. Какой-то хмырь тебе лапши на уши навешал, а ты и рада! Это из катаевской книжки стихи. Недавно вышла, папка купил. – И посерьёзнев, добавила: – Катаева я тебе дам. И ещё кое-какие книжки. А вообще-то надо по «Книжному обозрению» и толстым журналам следить, что нового из печати выходит. Обе «Литературки» рецензии на новинки печатают. – И опять рассмеявшись, растрепала на затылке короткую Верину стрижку: – Читать надо больше, чудо-юдо дремучее!

Вера не обиделась, потому что сама понимала, как далеко ей до Аллы, которая, казалось, знала всё и обо всём, что происходит в издательствах, в мастерских у художников, какие спектакли ставятся в театрах и какими режиссёрами. Могла с видом знатока порассуждать о музыке, с которой у Веры были совсем уж странные отношения. Некоторые мелодии вызывали у неё сердечное щемление, едва ли не слёзы, она любила раздольные песни праздничных застолий в родной Кущёвке – их выносили на разные голоса без музыкального сопровождения, романтические песни Пахмутовой. Но часто музыка казалась ей бессмысленной какофонией, хотя бы и говорили о ней – «шедевр».

Хохот Аллы тоже прозвучал в её затылке какофонией. Она остановилась, помотала головой, словно стараясь вытряхнуть из неё взбесившиеся звуки. Всё встало на свои места. Разумеется, никакого «послезавтра» не будет, но… Смешной этот случай открыл Вере житейскую истину: не стоит блистать своим превосходством в чём бы то ни было. Никому. Ни перед кем. А так же распахнул перед ней дверь в огромный мир современной литературы.

 

СОДЕРЖАНИЕ

 

От издателя.

Часть I.  Квадруга.
Часть 2.  Точки отсчёта.
Часть 3. Просто, просто, просто…
Часть 4. Поиск.
Часть 5. В пределах времени.
Рассказ Николая Киприановича Даршина.
Часть 6. Ветви дерева.
Часть 7. Так было всегда.
Часть 8. Выпали им дороги.
Часть 9.  Цугом вытянем.

Д. Лобузная. Роман о Пензе (Опыт лирического послесловия.)

 

Volny  morya

 

Об авторе Лидии Терехиной

 

Лидия Терёхина. Лествица. Часть I. Стихотворения

Лидия Терёхина. Лествица. Часть II. Стихотворения

Просмотров: 1188

Добавить комментарий

Защитный код
Обновить


МУЗЫКА ПЕНЗЫ

Алина Викман. "НЕ ЗИМА"

Миша Хорев. "ГИМНАСТКА"

ИСКУССТВО ПЕНЗЫ

Михаил Мамаев. Амбротипия

ФОТО ПЕНЗЫ

  • Автор Илья Мурылёв. Окно
  • Выставка обезьян в ТРЦ САНиМАРТ (Пенза, ул. Плеханова, 19)
  • 350 лет Пензе! Концерт Маликова и Пенкина
  • Московская, 69. В наличии и на заказ: школьная форма, офисная одежда
  • Пенза, Московская, 69. В наличии и на заказ: школьная форма, платья

www.penzatrend.ru

© 2013-2015 PenzaTrend
Журнал о современной Пензе. 
Афиша Пензы в один клик.

Использование материалов возможно
только при наличии активной гиперссылки
на источник, который не закрыт для индексации.

© 2013-2015 PenzaTrend Журнал о современной Пензе.
Афиша Пензы в один клик.